На первых порах причитает только одна женщина, испуская душераздирающие вопли. Постепенно возникает тот гул, который я услышал, зайдя внутрь храма: как если бы масса людей возносила молитву на каких-то непонятных языках.
«Будут говорить новыми языками».
Подпевают сначала женщины, их несколько, потом к ним присоединяются другие — как мужчины, так и женщины, и вот уже все снова начинают что-то бессвязно бормотать. Все, за исключением Хардимана. Он приплясывает вокруг алтаря так, словно пол жжет ему пятки, приплясывает, словно дервиш, буквально заходится в танце, но не теряет контроль над собой, твердо держит змей, щелкая ими о землю, словно длинными пастушескими кнутами.
Ничего более страшного и возбуждающего видеть мне в жизни не доводилось.
Скотт Рэй и я — единственные, кто не участвует в этом упоительном бормотании. Он молчит, не сводя взгляда с Хардимана.
И вдруг поворачивается и смотрит прямо на меня. Мы стоим далеко друг от друга, он — в передней части храма, а я — в задней, но смотрит он именно на меня. На доли секунды нахмуривается, затем расплывается в широкой улыбке, словно мое присутствие служит подтверждением чего-то такого, что неминуемо должно произойти.
Затем снова отворачивается, устремляя взгляд на своего наставника.
Этот короткий обмен взглядами напоминает, зачем, собственно, я сюда пожаловал. Душе от этого одиноко и грустно. Окружающее настолько необычно и так захватывает, что любое соприкосновение с реальной жизнью воспринимается как нечто малозначительное и в корне неверное.
Я снова поворачиваюсь к алтарю. С Хардиманом теперь танцуют две женщины, они моложе и привлекательнее остальных. Змеи у него в руках исполняют свой танец, словно подчиняясь какому-то неслышному ритму. Их язычки то юркнут в пасть, то высунутся, и женщины начинают подражать, в такт им выбрасывая языки и убирая их. Они танцуют уже не только с Хардиманом, но и со змеями, подстраиваясь под их ритм. Та, что справа от Хардимана, вскидывает голову и приближает ее прямо к змеиной головке, их разделяют считанные дюймы, передразнивая змею, которая то и дело высовывает кончик языка, женщина делает то же самое. Змея, зажатая в руке Хардимана, вытягивается во всю длину, и даже на фоне всеобщего невнятного бормотания слышится упреждающий стук ее гремушек — змея бросается вперед, жаля Хардимана прямо в грудь, туда, где находится сердце.
По какой-то неведомой причине, не знаю почему (под хлопчатобумажной рубашкой Хардимана больше ничего нет), змеиные зубы будто отскакивают от массивного тела Хардимана, яд сочится ему на рубашку и дальше, на ремень.
— Аминь! — восклицает паства, выходя из состояния экстаза.
— Аминь! — гремит в ответ Хардиман, замедляя ритм танца.
— Аминь!
Он передает теперь уже безвредную змею женщине. Она ее целует, крепко сжимает обеими руками, чтобы удержать, и кладет в ящик, осторожно опуская крышку на место.
Затем Хардиман поворачивает голову к мокасиновой змее. Шум в храме снова смолкает.
— Привет, дьявол! — говорит он.
— Сатана! — восклицают собравшиеся.
Подняв руку, он подносит гадюку к своему лицу, между ними буквально несколько дюймов.
— Сатана! Твой брат пытался ужалить меня! Он пытался отравить меня! Но я дал ему отпор! Сам Господь дал ему отпор! А теперь яда у него больше нет. И я смеюсь над ним!
— Аминь!
— Я смеюсь и над тобой тоже! Ты — сатана в змеиной шкуре! Ты такой же глупый, как и он? — Он улыбается так, словно у них со змеей есть любимая шутка, которую, кроме них, никто не знает.
Змея извивается в двух дюймах от его лица, там кожа не такая крепкая и грубая, как на груди. Но змея-то этого не знает. Она знает только, что находится в руках какого-то человека, какого-то существа, которое гораздо сильнее ее самой.
Она не нападает.
Змеи не отличаются особыми умственными способностями, но я готов поклясться на Библии, что эта змея попросту струсила. Хардиман взглядом заставляет ее свернуться клубком и откладывает в сторону.
Когда я приехал, мне было холодно, но сейчас я обливаюсь потом, и причиной тому не устаревшая система отопления в храме, работающая на угле.
Певчие затягивают песню, какой-то старый гимн, смутно знакомый. Не знаю, что еще произойдет, но то, что я уже увидел, привело меня в трепет.
Пока хор поет, одна из танцующих женщин, извиваясь, словно змея, несет к алтарю большое полотенце и масонский кувшин с какой-то густой, темной жидкостью, по внешнему виду она напоминает самогон, который я пробовал в детстве.
Хардиман полотенцем вытирает лоб, на котором выступила испарина, и берет кувшин.
Меня разбирает любопытство. Я наклоняюсь к старику, сидящему впереди.
— А что в кувшине?
— Цианид, — говорит он так, словно речь идет о лимонаде.
— А зачем он?
— Чтобы выпить. — Обернувшись, он смотрит на меня.
Выпить? Это еще что такое, черт побери? Парень, который пьет яд и шутя обращается с ядовитыми змеями? Ну ладно, он чертовски обаятелен, может, самый обаятельный из всех, к кому я проникался симпатией, но у меня четверо подзащитных, приговоренных к смертной казни, судьба их зависит от него и от какого-то уличного мальчишки, которого он недавно обратил в свою веру! А если он на самом деле выпьет эту бурду и окочурится?
— Он что, пьет цианид? — тупо переспрашиваю я.
— Если это будет угодно Господу Богу.
Если это будет угодно Господу Богу!
Взобравшись на алтарь, Хардиман берет кувшин с цианидом и высоко поднимает его над собой.