Дверь распахивается. Толкаемая помощником судебного пристава, в зал суда въезжает каталка. Женщине, которая на ней сидит, лет пятьдесят или около того, но выглядит она по меньшей мере на десяток лет старше. Видно, что она из деревни: гладкие седые волосы стянуты в аккуратный пучок, длинные, жилистые руки покрыты пигментными пятнами, пальцы с костными мозолями, потрескавшиеся, причудливо скрюченные ногти — у нее жестокий, мучительный артрит. Некрасивое, застывшее лицо без косметики. Одета во все черное, словно старая дева из протестантской секты меннонитов. Тягостную картину довершают зашнурованные ортопедические ботинки.
Вокруг, особенно там, где сгрудились репортеры, слышится гул, пока женщину везут по центральному проходу до барьера, отделяющего участников суда от зрителей. Помощник судебного пристава останавливается, ожидая дальнейших указаний. С трудом развернув каталку, женщина не отводит глаз от подсудимых. Смотреть на нее тяжело, даже Одинокий Волк не выдерживает ее взгляда.
— Вы позволите подойти, Ваша честь? — спрашивает Моузби.
Мартинес отвечает еле заметным кивком. Мы с Моузби подходим к судье. Пусть объяснит, за каким чертом ему понадобился этот балаган!
— Господин прокурор, вы ведете себя довольно странно, черт побери! — укоризненным тоном, в котором отчетливо сквозят раздраженные нотки, говорит Мартинес, обращаясь к Моузби.
— Да, Ваша честь, я знаю. — С видом кающегося грешника он поворачивается лицом ко мне. — Не подумай, что я хочу подложить тебе свинью, Уилл, честное слово, просто дело в том, что…
— Погоди, приятель! — От злости я готов разнести все в пух и прах, важно не потерять темпа, а не то, даже не заговорив, я стану для присяжных пустым местом. — Кто, черт побери, эта женщина, и почему ее вводят сюда в тот самый момент, когда я собираюсь начать свою вступительную речь, господин судья?
— Ее зовут Кора Бартлесс, — отвечает Моузби, выкладывая на стол козырную карту. — Это мать погибшего.
О Боже, этого еще не хватало! Удар под дых, ничего не скажешь!
— Мы ждали ее сегодня рано утром, Ваша честь, — говорит Моузби, снова поворачиваясь к Мартинесу, — но при пересадке на самолет в Солт-Лейк-Сити из-за каталки у нее возникла заминка. Ее полдня продержали в аэропорту, пока не разобрались, что к чему. Она прилетела сюда из Арканзаса на собственные сбережения, хотя по ее виду не скажешь, что у нее водятся лишние деньги. Но она хочет присутствовать на суде, Ваша честь, — твердо говорит он. — Это ее право.
— Вы выбрали для этого не лучший способ, господин прокурор! — Мартинес вне себя от гнева и не скрывает этого.
— Это авиакомпания виновата, — скулит Моузби.
— Авиакомпания, как же! Это вы виноваты! Слишком много себе позволяете. Но раз она все равно уже здесь, ничего не поделаешь. — Он поворачивается лицом ко мне. — Может, мне объявить перерыв до завтра, господин адвокат? Если так, то скажите.
Я смотрю на коллег, на подсудимых, на бедную, ничего не подозревающую женщину в каталке, несчастную пешку в грязной игре, которую затеяли Робертсон и Моузби.
— Я предпочел бы выступить сейчас, Ваша честь. Я настаиваю на этом.
— Тогда я объявлю получасовой перерыв, а тем временем мы усадим ее там, где она не будет слишком бросаться в глаза, — обращается к нам Мартинес. — Потом я дам вам слово.
Во время перерыва я рассказываю обвиняемым и коллегам о том, накую пакость подстроил нам Робертсон. Мой бывший друг и Моузби осторожно усаживают женщину в дальнем конце переднего ряда, откуда ее хорошо видно присяжным.
— Теперь этому ублюдку крышка, — громко шепчет Одинокий Волк, переводя взгляд на эту троицу. — Крышка, черт побери, и точка!
Я наклоняюсь к нему, понижая голос так, чтобы никто ничего не слышал:
— Ты, идиот безмозглый! Я не собираюсь дважды повторять одно и то же: сиди и помалкивай, в этом ли зале или в любом другом месте, где тебя могут ненароком подслушать, comprende? Я не хочу, чтобы все наши усилия пошли прахом только потому, что тебя услышит какой-нибудь репортер или судебный чиновник. Услышит, что ты несешь! Либо ты делаешь то, что я говорю, либо мы сматываемся, все четверо!
Рокеры глядят сначала на него, потом на меня.
— Делай, что он говорит, старик, — шепчет Таракан.
Одинокий Волк всем телом разворачивается к нему, насколько позволяет кресло.
— Подумай обо всех нас, — добавляет Голландец. Впервые я вижу, что они пробуют утвердить себя как личности, а не как пешки, позволяющие Одинокому Волку не только говорить, но и думать за себя.
— Не подставляй всех только потому, что тебе что-то не по нутру, — говорит он.
— Всем нам жить охота, — умоляюще произносит Гусь. — Ты же знаешь, Волк, мы с тобой заодно, но сейчас не упрямься, старик. Пожалуйста.
Одинокий Волк явно захвачен врасплох этими неожиданными поползновениями на самостоятельность.
— Бог с вами, я просто ругнулся! — Он кладет руку Гусю на плечо. — Ругнулся, вот и все. Вы ж меня знаете.
— Да, я тебя знаю, — отвечает Гусь. Раньше я не замечал, чтобы он пробовал тягаться с Одиноким Волком. — Потому и говорю.
— Я же сказал, что ругнулся. В конце концов… чем мне его пронять, если он мне даже пикнуть не дает?
— Сам соображай, — отвечает Таракан.
— Ладно, — говорю я. — Замнем. Но чтобы больше никакой самодеятельности. Это ко всем вам относится.
— Согласен. — Одинокий Волк откидывается на спинку стула.
— А что будем делать с убитой горем матерью? — спрашивает Томми. Он не привык еще к подобным сюрпризам и встревожен.