С какой стороны ни возьми, ты сейчас на взводе, без конца мотаться в суд — все равно что держаться за голый электрический провод, а это не водопроводный кран, который можно то включить, то выключить. Через несколько часов снова пора в суд, где нужно держать ухо востро — от этого очень многое зависит. Нужно бы хорошенько отоспаться, отдохнуть. Сейчас ты разденешься, примешь душ или горячую ванну, посмотришь последние известия по Си-эн-эн. А чтобы отключиться и хоть немного поспать, выпьешь бокал вина. Один, не больше, уже поздно, он поможет тебе быстрее уснуть. Вечером лучше красное вино, «Цинфандель» — отличная вещь — или, может, «Мерло». Есть еще несколько бутылочек «Ньютона» урожая 1982 года, которое было куплено по случаю какого-то памятного события и потом припрятано. Кстати, какое это было событие? Впрочем, какая разница, все равно она такая красивая, у нее такое тело, такие ноги, а если эту ночь ты не можешь провести с женщиной, которая тебе снится, выпей бокал «Мерло», отличное вино, и окажется, что оно ничем не хуже.
Вкус у него приятный, ты и позабыл, насколько приятный, ты же, оставшись дома один, не откупориваешь бутылочку, а рядом в последнее время нет никого, кто сумел бы оценить это по достоинству (кроме Мэри-Лу, и ее нет), выпьешь весь бокал, может, полежишь с ним в постели и посмотришь немного телевизор, например, субботнюю развлекательную передачу, клевое шоу, раньше его уже показывали, но ты же все равно не видел. Медленно потягивая вино, чувствуешь, что наконец после всей этой недели, когда вкалывал почем зря, начинаешь расслабляться. Вот и давай, расслабляйся, пока есть возможность, завтра во второй половине дня предстоит генеральная репетиция перед заключительными прениями. Снова пора на сцену! Тут уж совсем нужно будет держать ухо востро, выпить пару чашечек кофе и то не сможешь. Времени не будет.
Так и прокручиваешь все, попивая вино и медленно проваливаясь в забытье, пока не засыпаешь совсем.
Может, в один прекрасный день я поумнею и хоть чему-нибудь научусь. Уже утро, бутылка пуста, из ящика, включенного на полную катушку, знакомый голос телепроповедника, черт бы его побрал, а изо рта воняет, как на кладбище слонов. Не скажу, что я сейчас с похмелья, для пьяницы с такой репутацией и стажем, как у меня, бутылка вина — все равно что ничего, но чувствую я себя хреново. Движения какие-то замедленные, перед глазами все плывет, голова словно ватой набита. Сегодня во что бы то ни стало нужно подготовить заключительную речь, пройтись по ней вместе с коллегами, послушать, что получилось у них, покритиковать, если понадобится, и ненароком попробовать сохранить жизнь четырем мужикам, которые, убежден, невиновны в том, в чем их обвиняют.
А виноват ли на самом деле я, поскольку нарушил обещание, которое сам же себе и дал. Я не имею в виду то вынужденное обещание Энди и Фреду, когда я готов был принести в жертву даже свое правое яйцо, и не те завуалированные обещания, которые я много лет давал Патриции, когда она заводила речь о том, как Клаудия относится к моим выпивкам. Все это здесь ни при чем. Я говорю об обещании позаботиться о самом себе. Меня беспокоит не столько то, что я пью, — противно обманывать самого себя. Если не можешь быть честен с самим собой, то тогда с кем еще? Хватит заниматься самокопанием, Александер! Пей, черт с тобой, но знай меру, расскажи компаньонам, что у тебя на душе. Хватит выискивать предлоги, хватит принуждать тех, кто любит тебя больше всего на свете, искать предлоги тебе в оправдание. А то в один прекрасный день просыпаешься, смотришь по сторонам и видишь, что их тут больше нет. Ты сразу от всех избавился. Хуже того, черт подери! Они тебя бросили. Нет больше ни семьи, ни детей, ни компаньонов по адвокатской конторе.
Того, что было для тебя важнее всего на свете, уже нет.
У меня три шикарных костюма, все три — фланелевые: серый с угольным оттенком, темно-синий и бледно-серый в тонкую полоску. Их я и буду носить в предстоящие три дня. К тому времени все уже закончится, останутся только прения. В Нью-Мексико судья обращается с напутственным словом к присяжным перед заключительными речами сторон, поэтому сначала утром, самое большее на час, слово возьмет Мартинес, а Моузби выступит с первой заключительной речью. Для него она будет первой и последней: бремя доказательств ложится на обвинение, оно наверняка подготовило опровержения. И только потом, возможно, уже после обеда, наступит наша очередь.
Сегодня все сидячие места в зале заняты, не было восьми утра, а начальники пожарных команд уже отгоняли людей от здания суда. Я приехал рано, когда никого из адвокатов еще не было. Обожаю такие дни, только тогда понимаешь, зачем живешь на этом свете, сколь непрочна стена, отделяющая подсудимого от физического уничтожения, сколь высока твоя ответственность. От одного этого можно прийти в ужас.
Появляются остальные. Все нервничают, оно и немудрено. За несколько минут до девяти входит Моузби со своими подчиненными, вид у них измученный, встревоженный. Я не верю, что он не подготовился к сегодняшнему заседанию, но чувствую, что должно произойти что-то неожиданное, моя работа в том и состоит, чтобы попробовать догадаться, что у людей на уме, по тому, как они ведут себя, — а у обвинителя такой вид, словно он намерен добиваться вынесения смертного приговора всей четверке.
Вводят заключенных, они садятся на места. Мы ждем. На часах — две минуты десятого, судебный исполнитель призывает присутствующих к порядку, и из двери в глубине зала, ведущей в кабинет Мартинеса, появляется он сам. Вид у него раздраженный.