— Значит, если все дело построено на лжи, — говорит Гусь, — это не имеет значения, потому что они могут действовать как ни в чем не бывало, держась формальной стороны дела.
— Совершенно верно. — Он понимает, в чем дело, всегда понимал.
— Не верю, — говорит Таракан. Он дрожит, то и дело пристукивая ногой по полу под столом. Из всех он самый слабый, такое впечатление, что нервы у него могут сдать прямо сейчас.
— Это как в том фильме, — говорит Голландец. — Про парня, который жил в Техасе. Помните?
— «Голубая ниточка», — подсказывает Гусь.
— Ну да! Тот парень, наверное, и по сей день там сидит. А все потому, что какой-то стервец соврал, а полицейские взяли да поверили ему на слово. Так и у нас. Черт побери, готов поспорить, что так все время и есть! — с изумлением в голосе говорит он.
— Нет, — отвечаю я. — Нет, слава Богу. Но время от времени так все же случается, и всякий раз налицо явный перебор.
— Особенно когда речь о тебе самом! — говорит Таракан.
— Значит, даже если она объявится, — повторяет Гусь, он хочет быть абсолютно уверен в том, что понимает, что творится, — даже если объявится и поклянется хоть на дюжине Библий, это роли уже не играет.
— Не знаю. Но шансы против нас. Не только потому, что она не объявилась на этот раз, а и потому, что она — лгунья, она говорит: «Тогда я солгала, а теперь говорю правду». Одно исключает другое. Кто может поручиться, что теперь она говорит правду, что она не говорила правду тогда и лжет сейчас? Это мы уже видели.
В комнате воцаряется тишина.
— Что дальше? — наконец спрашивает Гусь. — Что нам теперь делать? Что, откинуть лапки кверху, черт побери, и ждать, пока нас не отправят на тот свет?
— Нет, будем бороться. Есть ведь и другие возможности. Я обязательно постараюсь ее разыскать и добиться, чтобы было назначено повторное разбирательство, но, если ничего не выйдет, есть и другие возможности. Если ими воспользоваться, дело может затянуться на годы.
— Юридические тонкости, — бесстрастным голосом произносит Одинокий Волк.
— В большинстве своем да, — соглашаюсь я. — Но раньше они срабатывали.
— Ну да! — фыркает он. — Смотреть, чтобы тебя ненароком не треснули обухом по голове! Вместо смертного приговора мы будем прохлаждаться за решеткой до самой смерти. Красота! — добавляет он мрачно.
Я говорю им все, как есть, на сегодня мы ничем больше не можем им помочь.
Мы беседуем еще немного. Всякое человеческое общение для них на вес золота. Потом наступает момент, когда говорить уже не о чем. Надев наручники и заковав в ножные кандалы, их уводят обратно в камеры, Бог знает сколько времени они теперь не увидятся.
Последним уводят Одинокого Волка. Перед уходом, с усилием волоча ноги, тяжелые цепи свисают с него, словно вериги, он в упор смотрит на меня.
— А к чему все это? — спрашивает он.
— Ты же еще жив, старина. — Я изо всех сил стараюсь вбить ему это в голову. — Все можно сделать, пока ты жив.
— Смотря о чем речь. Тут все зависит от того, на чьей ты стороне.
Его уводят.
Я напуган. Опасно дать надежду отчаявшемуся человеку, а потом ненароком отобрать ее. Тогда он становится безумным. На его месте я бы тоже обезумел.
Безумные люди совершают безумные поступки. Посылая к черту мысли о том, чем все это может обернуться.
Уже за полночь. Выключив свет, я сижу в кабинете и через окно смотрю на город, точнее, на то, что я могу еще увидеть, на дома из саманного кирпича, в которых уже погас свет, на офисы государственных учреждений, тоже погруженные во мрак. Кроме меня, никого больше нет.
Я чувствую, что оказался на распутье. Подобное ощущение возникало у меня и раньше, похоже, вне зависимости от того, где я и что я, оно прочно вошло в мою жизнь. По своему характеру я всегда был склонен драматизировать положение вещей, в суде это оказывалось мне на руку, но теперь, когда я наконец попытался разобраться, что к чему, боюсь, привычка выходит мне боком. В итоге я потерял дружеские отношения с людьми, которыми дорожил, начал выдумывать проблемы на пустом месте или преувеличивать их. У меня появилась потребность делать из мухи слона, превращая это раздражение в источник душевных терзаний, пока они не становились реальностью и я не обрушивался на причины их возникновения — не на самого себя, кого и следовало винить в первую очередь, а на причины, которые сам же и придумал. Беда в том, что я из числа тех, кто скорее даст отрезать себе нос, чем позволит унизить. Я так и не сумел преодолеть в себе эти детские взгляды на жизнь. Кроме того, что-то ущербное есть во мне самом, я это чувствую. Психолог, возможно, сказал бы, что я считаю себя недостойным того, чтобы ко мне относились по-хорошему, вот и стремлюсь, чтобы ко мне так не относились. В результате же я лишаюсь самого важного — способности, когда не сгораю от жалости к самому себе, радоваться жизни, чувствовать всю ее прелесть на самом деле. Я злюсь на Энди и Фреда, но было время, когда они мне нравились, нас многое связывало, вместе нам удалось добиться кое-чего значительного, что просуществовало какое-то время, но на заключительном этапе уже без меня. И я сам все разрушил. Не они, а я. Уже столько времени прошло с тех пор, как мы с Патрицией расстались, что всех деталей и не помню, но уверен: и в этом случае я вел себя приблизительно так же — все то же самолюбование, потребность все время находиться на переднем плане, чувствовать себя важной птицей, помыкать людьми, контролировать их. Я согласен, в конечном счете нашим отношениям, вне всякого сомнения, все равно пришел бы конец, ведь причина та, что вел я себя не как мужчина, не как настоящий мужчина.